Неточные совпадения
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет
кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн
сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— Нет, это не я! Я не брала! Я не знаю! —
закричала она разрывающим
сердце воплем и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто грудью желая защитить ее ото всех.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет.
Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки,
кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
— Садись, всех довезу! — опять
кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, —
кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Глупые вы, глупые, —
кричала она, обращаясь ко всем, — да вы еще не знаете, не знаете, какое это
сердце, какая это девушка!
— Ради Бога, воротись! — не голосом, а слезами
кричал он. — Ведь и преступника надо выслушать… Боже мой! Есть ли
сердце у ней?.. Вот женщины!
— Иди, иди, Стива! —
крикнул Левин, чувствуя, как
сердце у него начинает сильнее биться и как вдруг, как будто какая-то задвижка отодвинулась в его напряженном слухе, все звуки, потеряв меру расстояния, беспорядочно, но ярко стали поражать его.
— Вы мне гадки, отвратительны! —
закричала она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни
сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
— Отречемся благ земных и очистимся, —
кричал он. — Любовью друг ко другу воспламеним
сердца!
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к
сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки,
закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами говоря.
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его!
Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, —
кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и
кричало.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги,
закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца
сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Смеется, должно быть, с другою надо мной, и уж я ж его, думаю, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я ж ему отплачу, уж я ж ему отплачу!» Ночью в темноте рыдаю в подушку и все это передумаю,
сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: «Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!» Так, бывало, и
закричу в темноте.
На что великий святитель подымает перст и отвечает: «Рече безумец в
сердце своем несть Бог!» Тот как был, так и в ноги: «Верую,
кричит, и крещенье принимаю».
И вот верите ли: лежу, закрыла глаза и думаю: будет или не будет благородно, и не могу решить, и мучаюсь, мучаюсь, и
сердце бьется:
крикнуть аль не
крикнуть?
Вспомнит когда-нибудь Митю Карамазова, увидит, как любил ее Митя, пожалеет Митю!» Много картинности, романического исступления, дикого карамазовского безудержу и чувствительности — ну и еще чего-то другого, господа присяжные, чего-то, что
кричит в душе, стучит в уме неустанно и отравляет его
сердце до смерти; это что-то — это совесть, господа присяжные, это суд ее, это страшные ее угрызения!
— Я сначала попробовал полететь по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня
кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение!
Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста, в меня целится из ружья Марк…
А если сверху
крикнут: «Первый!» — это значит закрытый пожар: дым виден, а огня нет. Тогда конный на своем коне-звере мчится в указанное часовым место для проверки, где именно пожар, — летит и трубит. Народ шарахается во все стороны, а тот, прельщая
сердца обывательниц, летит и трубит! И горничная с завистью говорит кухарке, указывая в окно...
Тигр приближался и, вероятно, должен был пройти близко от нас. Дерсу казался взволнованным.
Сердце мое усиленно забилось. Я поймал себя на том, что чувство страха начало овладевать мной. Вдруг Дерсу принялся
кричать...
На старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи
кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у бесстрашного кузнеца сжималось
сердце.
Варвара — криком
кричит: «Что с тобой сделали?» Квартальный принюхивается ко всем, выспрашивает, а мое
сердце чует — ох, нехорошо!
Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад
кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьезно и что им трудно плакать. И слезы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали
сердце.
Иногда меня трогает за
сердце эта слепая, всё примиряющая доброта, а иногда очень хочется, чтобы бабушка сказала какое-то сильное слово, что-то
крикнула.
Только подумал — глядь: налево, на бугре, стоят трое татар, десятины на две. Увидали его, — пустились к нему. Так
сердце у него и оборвалось. Замахал руками,
закричал что было духу своим...
— Это винт! —
кричал генерал. — Он сверлит мою душу и
сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил! Знай, молокосос, что еще ты не родился, а я уже был осыпан почестями; а ты только завистливый червь, перерванный надвое, с кашлем… и умирающий от злобы и от неверия… И зачем тебя Гаврила перевел сюда? Все на меня, от чужих до родного сына!
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и
кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к
сердцу, как оперный певец.
« — Идем! —
крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее
сердце и освещая им путь людям.
Когда явишься ты в среде малого стада, в сонме племени нового Израиля, и Божьи люди станут молиться на твоих глазах истинной молитвой, не подумаешь ли ты по-язычески, не скажешь ли в
сердце своем: «Зачем они хлопают так неистово в ладоши, зачем громко
кричат странными голосами?..»
Не вставая с земли, зажмуря глаза, раскрыв рты, сбитые с ног мальчуганы хотели было звонкую ревку задать, но стоявшие сзади их и по сторонам миршенские подростки и выростки окрысились на мальцов и в
сердцах на них
крикнули...
Поэтому
сердце мое сильно забилось, когда, при повороте в Овсецово, матушка
крикнула кучеру...
«Куда могла она пойти, что она с собою сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то белое мелькнуло вдруг на самом берегу реки. Я знал это место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в землю каменный крест с старинной надписью.
Сердце во мне замерло… Я подбежал к кресту: белая фигура исчезла. Я
крикнул: «Ася!» Дикий голос мой испугал меня самого — но никто не отозвался…
«Выкуп, барыня, выкуп!» —
кричит Ламберт, и оба еще пуще хохочут, а
сердце мое замирает: «О, неужели эта бесстыжая женщина — та самая, от одного взгляда которой кипело добродетелью мое
сердце?»
Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к
сердцу,
закричу во сне, так что Оля уж ночью разбудит меня: «Что это вы, говорит, маменька, как крепко спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя».
Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв
сердца!» — говорил Версилов. Лиза
закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
И когда пришел настоящий час, стало у молодой купецкой дочери, красавицы писаной,
сердце болеть и щемить, ровно стало что-нибудь подымать ее, и смотрит она то и дело на часы отцовские, аглицкие, немецкие, — а все рано ей пускаться в дальний путь; а сестры с ней разговаривают, о том о сем расспрашивают, позадерживают; однако
сердце ее не вытерпело: простилась дочь меньшая, любимая, красавица писаная, со честным купцом, батюшкой родимыим, приняла от него благословение родительское, простилась с сестрами старшими, любезными, со прислугою верною, челядью дворовою и, не дождавшись единой минуточки до часа урочного, надела золот перстень на правый мизинец и очутилась во дворце белокаменном, во палатах высокиих зверя лесного, чуда морского, и, дивуючись, что он ее не встречает,
закричала она громким голосом: «Где же ты мой добрый господин, мой верный друг?
Но не такая участь ожидала Володю. Он слушал сказку, которую рассказывал ему Васин, когда
закричали: «французы идут!» Кровь прилила мгновенно к
сердцу Володи, и он почувствовал, как похолодели и побледнели его щеки.
В прекрасный зимний день ему вздумалось прокатиться в санях по Невскому; за Аничковым мостом его нагнали большие сани тройкой, поравнялись с ним, хотели обогнать, — вы знаете
сердце русского: поручик
закричал кучеру: «Пошел!» — «Пошел!» —
закричал львиным голосом высокий, статный мужчина, закутанный в медвежью шубу и сидевший в других санях.
Можно ли, например, оспоривать, что чебоксарская подоплека добротнее французской? не будет ли это противно тем инстинктам отечестволюбия, которые так дороги моему
сердцу? не рассердит ли это, наконец, Плешивцева, который хоть и приятель, а вдруг возьмет да
крикнет: «Караул! измена?!» И ничего ты с ним не поделаешь, потому что он крепко стоит на чебоксарской почве, а ты колеблешься!
— Да кое-как я ее опять успокоила, ребеночка она сама уложила на диван, с полгода ему, не более — девочка,
крикнул он, да так пронзительно, что
сердце у меня захолодело… она его к груди, да, видно, молока совсем нет, еще пуще
кричать стал… смастерила я ему соску, подушек принесла, спать вместе с ней уложила его, соску взял и забылся, заснул, видимо, в тепле-то пригревшись… Самоварчик я соорудила и чайком стала мою путницу поить… И порассказала она мне всю свою судьбу горемычную… Зыбина она по фамилии…
— Не отдаст… нечего и думать, я уж не раз приступалась… Куда тебе… так прижмет к себе, что хоть руки ей ломай и
кричит не своим голосом, пока не отойдешь… Я уже ее и оставила, и мужа к ней не допустила… мужчина, известно, без
сердца, силой хотел отнять у нее… Я не дала, а теперь, грешным делом, каюсь… Пожалуй, сегодня или завтра все же его послушаться придется… Не миновать…
Крикнул он негромко и даже изящно; даже, может быть, восторг был преднамеренный, а жест нарочно заучен пред зеркалом, за полчаса пред чаем; но, должно быть, у него что-нибудь тут не вышло, так что барон позволил себе чуть-чуть улыбнуться, хотя тотчас же необыкновенно вежливо ввернул фразу о всеобщем и надлежащем умилении всех русских
сердец ввиду великого события.
Но, несчастный,
кричу ему, ведь болел же я за тебя
сердцем всю мою жизнь, хотя и по почте!
— Но, mon cher, не давите же меня окончательно, не
кричите на меня; я и то весь раздавлен, как… как таракан, и, наконец, я думаю, что всё это так благородно. Предположите, что там что-нибудь действительно было… en Suisse [в Швейцарии (фр.).]… или начиналось. Должен же я спросить
сердца их предварительно, чтобы… enfin, чтобы не помешать
сердцам и не стать столбом на их дороге… Я единственно из благородства.
Послушайте, — обратился он ко мне опять, — он рубля на меня не истратил всю жизнь, до шестнадцати лет меня не знал совсем, потом здесь ограбил, а теперь
кричит, что болел обо мне
сердцем всю жизнь, и ломается предо мной, как актер.
— Где ты пропадал? нет, ты скажи, где ты пропадал? —
закричал я, вдруг почувствовав в
сердце новый прилив гнева и нетерпения при виде этого господина, который своею медленностию мог порвать всю нить соображений, обуревавших мою голову.
И опять на печке растянулась и обеспамятела. Губы-то у ней шевелятся, а чего она ими бормочет — не сообразишь! То Ерусалим опять называет, то управительшу поминает, то"Христа ради!"
закричит, и так, братец ты мой, жалостно, что у меня с бабой ровно под
сердце что подступило.
— Да так-таки обломаю, что тебе и взаправду читать придется… Да-а-вай! —
кричит он перевозчикам, как будто желая на них сорвать свое
сердце.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение
сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом
кричала...
— Не тронь ты меня! — тоскливо
крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай
сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
— Так и должно быть! — говорил хохол. — Потому что растет новое
сердце, ненько моя милая, — новое
сердце в жизни растет. Идет человек, освещает жизнь огнем разума и
кричит, зовет: «Эй, вы! Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по зову его все
сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное
сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…